Сегодня уникальных пользователей: 0
за все время :
МЫ В СОЦИАЛЬНЫХ СЕТЯХ:
Лингвистика
Росовецкий С. К. (Киев). “СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ” И ДРУЖИННАЯ ПОЭЗИЯ КИЕВСКОЙ РУСИ

Статья четвертая

Устные источники рассказа о бегстве князя Игоря из плена: Песни

Связь с дружинным фольклором рассказа о бегстве главного героя “Слова” из плена оказывается более сложной и многосторонней, а поиск устно-поэтических прототипов более затрудненным, чем при изучении рассмотренного в предыдущей статье эпизода о смерти князя Изяслава Васильковича. Это и не удивительно, ибо на сей раз Автор творил на основной, магистральной линии своего сюжета и фактически завершал произведение. Сыграла свою роль, думается, и необходимость более внимательной привязки эпической сюжетики к реалиям настоящего побега из половецкого плена новгород-северского князя, известным (или предполагавшимся Автором известными) первым слушателям Песни.

Если плач Ярославны вовсе, как известно, не связан с предшествующим изложением, то между плачем и рассказом о бегстве князя Игоря переброшены некоторые семантические “мостки”. В самом деле, Ярославна плакалась, что Солнце томит жаждой воинов Игоря – и сразу же, перенесясь в половецкий лагерь, Автор наблюдает, как “прысну море полунощи, идутъ сморци мъглами” 1 . Море плеснуло в северном направлении, навстречу Ярославне, и туда же понеслись “сморци мъглами” (вихри с дождевыми тучами), именно таким способом “Игореви-князю богъ путь кажетъ изъ земли Половецкой на землю Рускую, къ отню злату столу”.

Не нужно эту последнюю фразу понимать буквально: пленный князь и так знал, в какую сторону ему бежать. Черниговский “златъ столъ” Игорь Святославович занял только в 1198 году, следовательно, речь идет (как, кстати, и во фрагменте о Буй-Туре Всеволоде, в упоении боя не помнившем, между прочим, и “града Чрънигова отня злата стола”) только о добытой князем-отцом “чести”, на которую должен равняться князь-сын.

Далее автор указывает время действия: “Погасоша вечеру зари”. Весьма близкую параллель (однако в составе ложного “отрицательного сравнения”) находим в русской исторической песне XVIII в. о походе под Азов: “Не вечерняя заря потухать стала…” 2. А в “Слове” далее обрисовываются обстоятельства, в которых происходит спасшее главного героя  пророческое видение: “Игорь спитъ, Игорь бдитъ, Игорь мыслію поля мhритъ…”. Использованную автором “Слова” речевую конструкцию А. А. Потебня объясняет следующим образом: “Соединение при одном подлежащем сказуемых с противоположным значением указывает на малую степень действия: ой спав – не спав, прокинувся” 3. Теперь, кроме иных украинских вариантов процитированной ученым баллады о вещем сне королевича 4, можно привести и пример использования этого приема в варианте русской его версии:

Под шатриком королюшка сам лег почивать;

Он спит, не спит, королюшка, больше так лежит. 5

Перед нами, конечно же, поэтический прием, последним его исследователем неточно названный “приемом взаимоисключающей пары” и совсем уж неудачно отнесенный к “внелогическому началу в фольклорной поэтике” 6. На самом же деле прием генетически связан как раз с логикой, только с особой, примитивной, и представляет собою яркий образец описанной К. Леви-Стросом рефлексии “бриколажа”, простейшей моделью которой является “представление о неожиданном движении: отскакивающего мяча, лошади, сходящей с прямой линии, чтобы обойти препятствие” 7. По мнению Г. Л. Венедиктова, названный прием используется, “когда явление трудновыразимо… Этот прием, по-видимому, умирает, он часто нуждается в пояснении” 8 . Как видим, прием “нуждается в пояснении” уже в реминисценции из песенного фольклора XII в., так неужто он уже тогда “умирал”? А если принять во внимание, что тройственная структура присутствует во всех известных нам воплощениях этого приема в восточнославянском фольклоре, приходится признать её исконной и подумать о более соответствующем сущности приема названии, – может быть, “стилистический бриколаж”?

Возвращаясь к воплощению этого приема в “Слове”, отметим, что, поскольку  в полученном решении (герой “мыслію поля мhритъ”) имеется в виду мысль не простая, а провидческая, внушенная божеством, естествен вывод, что во фрагменте речь идет о состоянии визионера или, в отечественной терминологии, тайнозрителя. А его полет мысли весьма напоминает то психическое состояние “вhщего” Бояна (“летая умомъ подъ облакы”), в котором он изображен в начале поэмы.

Сам акт побега сопровождается едва ли не землетрясением: “Кликну, стукну земля, въшумh трава, вежи ся половецкіи подвизашася…”. В литературе о “Слове” были попытки реалистического истолкования этих явлений. Поскольку же весьма внимательный к техническим деталям побега князя Игоря рассказ Ипатьевской летописи молчит о землетрясении (точно так же, как о том, что беглец оборачивался “горностаемъ”, “бhлымъ гоголемъ” и “босымъ влъкомъ”), приходится признать, что и природные явления, сопровождающие акт побега в поэме – такой же поэтический феномен. А конкретно речь идет об эпической теме “землетрясение как признак значимости описываемого события”. В былине “Волх Всеславьевич” таким событием оказывается рождение богатыря, потому и “подрожала сыра земля / Стреслося славно царство Индейское, / А и синее моря сколыбалося…” 9 (отметим трехчастную, как и в “Слове”, структуру), в исторических песнях XVIII в. – отправка яицкого казака в Крымский поход 10 или начало восстания Емельяна Пугачева 11.

Об удивительной жизнестойкости этой архаической эпической темы свидетельствует её воспроизведение в украинской исторической песне XIX в., где землетрясение сопровождает, как и в “Слове”, бегство … панщины после отмены крепостного права:

Як тікала панщинонька,

Аж гори тряслися…

А за нею два ляшечки –

Оба з паличками 12 .

Переходим теперь к наиболее загадочным строкам описания Игорева побега: “А Игорь-князь поскочи горностаемъ къ тростію и бhлымъ гоголемъ на воду, съверъжеся на бръзъ комонь и скочи съ него босымъ влъкомъ”. Отметим прежде всего, что Игоревы перевоплощения происходят тогда, когда князь вынужден передвигаться пешком, не на коне. Известно, что в те времена исключительное передвижение князя верхом было не только этикетным моментом, но и реалией повседневной жизни. Следовательно, волшебные превращения князя Игоря призваны были поэтизировать и эстетически реабилитировать его многодневный пеший переход – пеший, и тем самым неприличный князю, а возможно, что и позорный для него. Откуда были взяты для этого краски?

В свое время Н. С. Демкова сделала остроумную попытку “выявления мифологической основы” изображения бегства главного героя в “Слове”. Такой основой, по мнению исследовательницы, была “богатырская сказка”, а само бегство описано “в системе изображения волшебной сказки как возвращение из царства мертвых” 13. Сразу же возникает противоречие. “Богатырская сказка”, эта, согласно гипотезе В. М. Жирмунского, предшественница эпоса у тюркских народов 14, на славянской почве неизвестна, однако Н. С. Демкова для сопоставления со “Словом” обращается не к этому гипотетическому жанру, а к инвариантной сюжетной схеме волшебной сказки и соображениям об обрядовом и мифологической генезисе некоторых её деталей, изложенным в известных работах В. Я. Проппа. Аргументируя свою догадку, Н. С. Демкова вынуждена доказывать, что “если бегство из плена уподоблено выходу героя сказки (мифа) из смерти, то и сам плен Игоря, по-видимому, должен трактоваться как смерть”. Тут и пошли натяжки: такие атрибуты повествования, как конь, Донец, “сhдло кощіево” (т.е. тюркского конюха или кочевника вообще) интерпретируются в качестве атрибутов смерти, а плач Ярославны рассматривается как “свойственное древнему обряду (похорон? – С.Р.)  выкликанье из смерти”.

Гипотетическое появление в рассказе о побеге Игоря деталей сюжетики волшебной сказки исследовательница поясняет тем обстоятельством, что “его плен и, главное, бегство из плена (реальные обстоятельства судьбы Игоря) не укладывались в рамки героической песни. Использование же мотивов волшебной – “богатырской” – сказки позволяло описать реальные события, не снижая уровня идеализации главного героя: автор “переключает” восприятие читателя с одной традиции изображения на другую” 15 .

Оригинальная концепция Н. С. Демковой не может не вызвать возражений. С одной стороны, не доказано, что изображение реального князя-современника в красках волшебной сказки отвечало вкусам и представлениям слушателей Автора. С другой, нельзя согласиться с утверждением, что “плен и, главное, бегство из плена” главного героя нельзя было описать в формах эпической песни. На самом же деле, в былинном эпосе Илья попадает в плен к Калину-царю, а в украинских думах есть целый цикл сюжетов о бегстве из плена, и внимание к этой коллизии можно рассматривать как одну из национальных примет украинского эпоса.

В дальнейшем мы покажем, что основным устно-поэтическим прототипом финальной части “Слова” была не волшебная сказка, а дружинная песня о побеге из степного плена, при этом Автору были известны по крайней мере две версии такой песни – с развязками счастливой и печальной.

В качестве первого сюжетного сегмента реконструкции такой песни можно было бы представить себе описание самого бегства из-под стражи, сопровождавшегося магическими перевоплощениями главного героя. Можно было бы – если бы не тот знаменательный факт, что абсолютное большинство поздних трансформаций названной песни в русском и украинском фольклоре начинаются сразу с картины степи, которой движется беглец.

Дело в том, что судя по былинам “Волх Всеславьевич” и “Вольга и Микула”, названные перевоплощения выступали в древнерусском эпосе как княжеская прерогатива, поэтически отражая один из компонентов архаической науки волхвования, которой владели древнейшие славянские князья – и предводители дружины, и волхвы одновременно. Вот “мудрости”, коим научился Вольга:

Щукой-рыбою ходить Вольге во синих морях,

Птицей-соколом летать Вольги под облаки,

Волком и рыскать во чистых полях 16.

Подобними “мудростями” владеет и Волх Всеславьевич. Воюя с индийским царем, он оборачивается “горносталем”, “волком”, “ясным соколом”, при этом использует это свое магическое умение и во время бегства из вражеского стана после разведки. И в самом “Слове” обладавший “вhщею душею” Всеслав Полоцкий (по мнению Р. О. Якобсона, бывший историческим прототипом былинного Волха Всеславича) скачет то “лютымъ звhремъ”, то “влъкомъ”. В исторической песне XVIII в. о взятии русскими войсками Берлина прусский король бежит от победителя своего, графа Краснощекова:

Под столом-то сидел прусской король – серым котиком,

На окне-то сидел прусской король – сизым голубем,

Через армию перелетал – ясным соколом… 17

Отметим, что и в позднейших прозаических версиях повествования о магическом бегстве персонажи четко распределены по двум стратам. В одной – цари Соломон и царь Индийский (в апокрифе XVII в.), в другой – колдуны из “низов” (сказочные сюжеты “Хитрая наука” – Андреев, № 325, “Скорый гонец” – № 665, “Воспитанник лешего” – № 667).

Против нашего понимания сословного характера перевоплощений князя Игоря свидетельствует, на первый взгляд, превращение рядом с ним и Овлура в волка. Однако он половец (согласно сведениям В. М. Татищева – сын половца и славянки), а у половцев волк был одним из главных тотемов. Кроме того, превращения (осторожнее – метафорические перевоплощения) князя и степняка происходят в поэме на различных, как будто социально иерархизированных уровнях: “коли Игорь соколомъ полетh, тогда Влуръ влъкомъ потече, труся собою студеную росу…” Знаменательно, что в поэме даже неприятные последствия преодоления пешком высокой луговой травы отнесены только к Овлуру… Князя же “студеная роса” не промочила, ведь он тогда “полетh соколомъ подъ мъглами, избивая гуси и лебеди завтроку и обhду, и ужинh”. Современного читателя удивляет прозаичность и “непоэтичность” цели избивания князем-соколом птиц. Однако из былины “Волх Всеславьевич” узнаем, что и этот князь обращался к магическим перевоплощениям, обеспечивая свою дружину провиантом для похода в Индейское царство:

Он обвернется ясным соколом,

Полетел он далече на сине море,

А бьет он гусей, белых лебедей…

А поил-кормил дружинушку хораброю… 18

Таким образом, Автор использовал здесь старинную эпическую тему дружинной песни, поэтически воплотившую архаическую черту языческих представлений о функциях идеального князя-волхва; при этом в обычной своей манере подверг её индивидуальной трансформации. Не исключена возможность и пародирования какого-то устного источника, вполне возможно, что и древнего прототипа былины “Волх Всеславьевич”.

Не сохранившись по понятным причинам в украинском песенном эпосе, архаическая тема княжеских перевоплощений дала, впрочем, некоторые отзвуки в устной прозаической традиции. Так, в преданиях, записанных в XIX в., атаман Иван Сирко, полковник Семен Палий и гетман Павло Полуботок оказываются колдунами (Полуботок еще и чудотворцем), а Сирко, чтобы произвести разведку в татарском войске, совсем как Волх Всеславьевич, магически перевоплощается: “Він тоді скочив з коня, дав його другому козакові а сам – кувирдь та й зробився хортом і побіг до татар” 19. В думах магические перевоплощения сохранились только на периферии героической традиции, в думе “Сестра и брат”, где сестра предлагает брату таким способом преодолеть расстояние между ними:

Через темний ліс ясним соколом лети,

Через бистрії води білим лебедем пливи,

Через степи далекії перепелочком біжи… 20

А рассказ “Слова” о бегстве Игоря несколько неожиданно продолжен обращением реки Донец (было упомянуто, что герой “потече къ лугу Донца”) ко князю: “Донецъ рече: “Княже Игорю! Не мало ти величія, а Кончаку нелюбія, а Руской земли веселіа”. Река, как видим, убеждена, что побег удался и погоня не настигнет беглецов. Князь почтительно отвечает: “О Донче! “Не мало ти величія, лелhявшу князя на влънахъ, стлавшу ему зелену траву на своихъ сребреныхъ брезhхъ, одhвавшу его теплыми мъглами подъ сенію зелену траву, стрежаше е гоголемъ на водh, чайцами на струяхъ, чрънядьми на ветрhхъ”. Давно доказано, что Автор использует тут опыт народной поэзии (только В. М. Перетц в комментарии к своему фундаментального изданию “Слова” 1926 г. приводит девять устно-поэтических “разговоров с рекой”), однако несомненным представляется, что фантазия поэта весьма серьезно трансформировала исходный фольклорный материал. В частности, в результате такой обработки диалог в “Слове” начинает река – а не человек, как во всех известных нам фольклорных параллелях.

Что же касается содержания обращения князя к Донцу, то оно находит аналогию в архаической версии былины о Садко, где богатырь, опустив в Волку ломоть хлеба с солью (обычай кормления реки, известный, между прочим, у гуцулов), благодарит её:

“А спасиба тебе, матушка Волга-река!

А гулял я по тебе двенадцать лет,

Никакой я прытки-скорби не видавал над собой…” 21

Однако бегства здесь нет. В этом отношении ближе к “Слову” вариант думы о Самийле Кишке, в котором беглецы-запорожцы

К Дніпру-Славуті низенько уклоняли:

“Хвалим тя, господи, і благодарим!…” 22

Деталь эта избыточна, потому что ранее ни о какой помощи Днепра (в “Слове” названном “Слаутичем”) казакам не говорилось. Близость к “Слову” представляется здесь еще более красноречивой, поскольку, несмотря на обилие сюжетов о бегстве из плена в украинском эпосе, в соответствующих  думах нет диалогов беглеца с рекой. Объясняется их отсутствие просто. Если песни терских, яицких, донских казаков о бегстве из плена воспроизводят древнерусскую ситуацию, когда граница с владениями тюркских кочевников проходит по реке (в песнях это Дарья, Яик, эпический Дунай и “Бузынь-река”), а методы войны с ними те же, что и во времена “Слова”, то на Украине во время формирования жанра дум геополитическая ситуация была принципиально иной. Украинец, решившийся на побег из крымского плена,  должен был пересечь степную пустыню, а если пленники бежали из Турции, им предстояло переплыть Черное море, контролировавшееся турецким флотом. Следовательно, дорогого стоит, если даже при этих условиях в думе о Самийле Кишке было воспроизведено древнее благодарное обращение к реке из дружинной песни. Однако и в думе “Разговор Днепра с Дунаем”, помимо заботы Днепра о “своихъ козакахъ”, находим и такой комментарий певца:

Которие козаки чистымъ полемъ гуляли,

Рhчки низовыя, помощницы днhпровыя, добре знали.

Тут воплотилось то же самое трогательное чувство единения воина и родной реки, то же поэтическое и патриотическое переосмысление древнейшего языческого обожествления реки, что и в “Слове”, где творчески переработан диалог беглеца с рекой, обеспечивавший счастливое возвращение его домой в услышанной Автором дружинной песне.

Структуру соответствующего фрагмента этой песни можно представить себе следующим образом: (1) прибытие беглеца к реке; (2) почтительное обращение его к ней; (3) ответ реки с обещанием помощи; (4) выполнение рекою обещания (спасение от погони). Эти компоненты присутствуют в записях XIX в. песен о бегстве из плена, далеких “потомков” реконструируемой дружинной песни. Правда, диалог именно с рекой приходится воссоздавать на материале песен, имеющих открытый или трагический финал. Так, в уникальной терской казачьей песне XVIII в. о бегстве из плена “князя Лещинского” (польского короля Станислава Лещинского):

На ту пору переправщиков не случилося:

“Ты позволь, Дунай-батюшка, переправиться!”

Попроша Дунай, князь Лещинский в реку бросился 23.

В казачьей песне о бегстве двух “невольничков” они пытаются спрятаться от погони в балке. Реку тут заменяет камыш:

Увидали два невольничка густой камыш,

Они просили камыш-траву помочь себе:

“Прими ты нас, камыш, гостьми себе…”.

Утром камыш предупреждает беглецов о “черкасской злой погоне”, они спасаются 24.

А в “Слове” Игореву торжественную похвалу Донцу Автор неожиданно продолжает, уже от себя, резким осуждением иной реки – Стугны, погубившей другого князя – Ростислава Всеволодовича: “Не тако ли, рече, река Стугна! Худу струю имhя, пожръши чужи ручьи и стругы, ростре на кусту. Уношу князю Ростиславу затвори Днhпрh темнh березh. Плачется мати Ростиславля по уноши князи Ростилавh. Уныша цвhты жалобою, и древо с тугою къ земли прhклонило”.

Для прояснения “темного места” фрагмента в первоиздании принимаем, во-первых, понимание М. А. Максимовичем слова “стругы” как ‘большой струи, потока”, а также конъектуру Н. С. Тихонравова “рострена к усту” с переводом “и к устью расширенная” 25 . В возможности основы “уст” на твердый согласный меня убеждают стихи из “Петриды” А. Кантемира: “Течет меж градом река быстрыми струями, / В пространно тричисленными впадая устами / Море…” Напомним, что молдаванин А. Кантемир детство провел на Украине и украинизмы в его произведениях встречаются. Слово “усть” в том же значении встречаем и в “Хождении Афанасия Никитина”, где судно “стало на усть Волгы на мели” 26. Далее, вслед за А. А. Потебней “Днhпръ” первоиздания читаем как “днh при”: обстоятельства гибели Ростислава были таковы, что тело его не могло быть снесено течением в Днепр. “Повесть временных лет” (далее – ПВЛ) с достаточной четкостью указывает, что Ростислав вместе с братом Владимиром (впоследствии прозванным Мономахом) убежали с поля битвы, говоря современным языком, из непосредственного соприкосновения с противником: “И налегоша на Володимера, и бысть брань люта; и побhже и Володимеръ с Ростиславомъ, и вои его. И прибhгоша к рhцh Стугне” 27 . Не может быть сомнения, что у беглецов не было времени, чтобы снять с себя доспехи. И в этой ситуации умение плавать, которым Ростислав хвалится в известном эпизоде “Киево-Печерского патерика”, мало чем могло помочь юному князю, и  можно догадаться, что и Владимир не смог спасти брата и сам едва не погиб (“и хотh подхватити брата своего, и мало не втону самъ”) именно потому, что и на нем были тяжелые доспехи.

Возвращаясь к тексту “Слова”, отметим, что ход ассоциаций поэта понятен: Игорь переправился через Донец, а Ростислав, убегая, как и он, от половцев, только не из плена, а с поля битвы, утонул в Стугне. Слово “рече” в начале фрагмента сигнализирует, что Автор использует тут чужой текст, отложившийся некогда в его творческой памяти. Был ли это процитированный нами выше рассказ ПВЛ под 1093 годом о гибели князя Ростислава? Тут тоже, как и в “Слове”, сказано, что “плакася по немь мати его”, а печали природы в “Слове”  соответствует плач киевлян: “и вси людье плакаша по немь повелику”. Автор дважды называет князя Ростислава “уношею”, а в ПВЛ его оплакивают “уности его ради”.

Однако слово “рече” могло указывать и на устный источник о гибели князя Ростислава. Если это была дружинная песня, то обстоятельства смерти героя могли вызвать использование уже в ней сюжетики песни о несчастливом побеге, соответствующей в русском фольклоре солдатским и казацким песням на ту же тематику 28, а в украинском – тем версиям думы о побеге трех братьев из Азова, где гибнут все беглецы 29.  Вполне возможно, что Автору довелось услышать и устное предание об этом событии столетней давности, подобное записанному в 1985 г. в селе Велыка Салтановка на реке Стугне, в сорока километрах от места гибели князя Ростислава Всеволодовича. Это типичное топонимическое предание, поясняющее сначала названия сел Велыка та Мала Салтановки, а потом и название реки: “В долині тікла річка. Підходу до річки не було, була страшна багнюка, трясовина. Трапилося якесь горе: чи хтось вбив сина Салтана, чи він утонув (стара вже, не помню), но жінка його кожний вечір приходила до води і плакала. Від стону жінки та від того, що вона (річка – С. Р.) така лиха, вона стогнала. От тому і зветься вона Стугна”.

Есть ли в “Слове” подобные основания для упрека Стугне? В чем она здесь обвиняется? Во-первых, в том, что имеет “худу струю” – плохую, потому что в ней утонул князь Ростислав. Во-вторых, она поглотила “чужие струи и потоки, была расширена в устье”. Известно, что князь утонул в мае, и Стугна, по свидетельству летописца, “тогда наводнилася велми”. В чем же она виновата?

Стугна персонифицируется в “Слове” точно так же, как и Днепр, Донец, Дон. Между людьми и реками тут складываются особенные, поэтические отношения, мировоззренческой базой которых было, несомненно, языческое обожествление рек; река при этом воспринималась как существо амбивалентное, от неё можно было ожидать и добра, и зла. В условиях, когда в “Слове” человек и река постоянно оказываются в далеких от трезвой реальности сакральных и поэтических отношениях, представляются лишними попытки объяснить фрагмент о Стугне особенностями гидронимики этого реального притока Днепра 30. Автору нужно было оттенить доброжелательное отношение Донца ко князю Игорю “худою” природой Стугны, показать её жадность и жестокость, и он нашел для этого краски в устной традиции.

Так, первая половина характеристики Стугны (“пожръши чужи ручьи и стругы”) весьма похожа на былинную характеристику Волги, угрожающей жизни богатыря Добрыни Никитича:

Много Волга-река в себя побрала,

Да поболе того ручьев ведь пожрала… 31

А последующее словосочетание “рострена к усту” воплощает популярное и в позднейшем восточнославянском фольклоре представление об особенной опасности для человека именно устья реки. В. Даль зафиксировал поверье: “Где черт не был, а на устье реки поспел” 32. Это же представление сформировало в думах эпическую формулу, которую находим, между прочим, в думе “Разговор Днепра с Дунаем”: “Чи твое дунайское гирло моихъ козаковъ пожерло?”; варианты этой формулы – в думах об Алексее Поповиче и “Буря на Черном море”. По-видимому, “Слово” отражает тут древнюю эпическую формулу, фрагменты которой порознь сохранились в эпической формуле думы и в уникальной образной картине былины.

Наши наблюдения позволяют с большей уверенность предполагать отражение в этой части слова дружинной песни про гибель “хоробра” в реке, уже в устной традиции прикрепленной к имени князя Ростислава Всеволодовича. В этой связи стоит вспомнить и об уже упомянутой детали монастырской легенды об убийстве этим князем преподобного Григория Печерского – об эпическом мотиве “похвальбы”: “Мнh ли поведаеши съмерть от воды, умhющу бродити посрhди ея?” 33. Встречается он и в вариантах русской песни о добром молодце и реке Смородине.

Следующая же фраза фрагмента “Слова” о князе Ростиславе (“Плачется мати Ростиславля по уноши князи Ростилавh”) может быть соотнесена с общеевропейской эпической темой “оплакивание героя матерью”, которая достаточно неожиданно реализуется в начале украинской исторической песни о казацком походе на Варну:

Кляла цариця, вельможная пані,

Чорноє море, проклинала:

“Бодай море не проквітало,

Що мого сина в себе взяло!” 34

О глубокой древности этой эпической темы свидетельствует, в частности, появление её в вариантах русской песни о молодце и реке Смородине.

Следующая фраза фрагмента – вариант образной картины, уже сопровождавшей в поэме рассказ о гибели Игорева войска: “Уныша цвhты жалобою, и древо с тугою къ земли прhклонило”. Предполагали, что Автор использовал зачин причитания матери Ростислава, однако в Слове, конечно же, возможна была реминисценция не реального причитания матери Ростислава (прозвучавшего почти столетием раньше Песни!), а версии его в дружинной песне. Фраза же “Слова”, согласно наблюдениям М. М. Плисецкого 35, находит яркую аналогию в думе “Разговор Днепра с Дунаем”, где Дунай говорит:

Всh мои квити луговые и низовые понидили,

Что твоихъ козаковъ у себя не видhли.

Вторая часть этой “стилистической симметрии”, возникла, как полагают, уже под воздействием христианской легенды, в которой деревья кланяются Богоматери и Христу‑младенцу.

Завершив на этой грустной ноте поэтическое отступление о гибели князя Ростислава, Автор возвращается к рассказу об удачном побеге из плена своего главного героя. Появляется погоня, “Гзакъ съ Кончакомъ”. Погоня фигурирует в уже упомянутых русских казацких песнях о бегстве из степного плена (при этом иногда предводители преследователей названы по именам), в песне о бегстве “князя Лещинского” (“погоня во 5000 жандар”) и в тех версиях думы о побеге трех братьев из Азова, которые заканчиваются гибелью или пленом двух старших братьев. Отметим и такую, уже стилистическую параллель. В “Слове” сообщение о погоне представляет собою “отрицательный параллелизм”, при этом его первая, “природная” часть призвана передать необычное для славянского уха звучание быстрого тюркского говора: “А не сорокы втроскоташа – на слhду Игоревh hздитъ Гзакъ съ Кончакомъ”. В одном из вариантов думы о побеге трех братьев находим ту же конструкцию, где первый стих тоже как бы воспроизводит выкрики янычар-преследователей:

І не сизі орли заклекотали,

Як їх турки-яниченьки із-за могили напали,

Постріляли, порубали 36.

Последний стих перекликается с угрозой Гзы: “соколича ростреляевh своими злачеными стрhлами”. Такой же эпитет для стрел встречаем в былинной формуле “чудесные стрелы” 37.

Пропустив афоризм Бояна (и Ходыны?), являющийся, несомненно авторским элементом повествования, отметим знаменательную близость семантической структуры заключительной полуславы Игорю, полуреляции о его триумфальном возвращении на Русскую землю и эпической формулы украинских “невольничьих” дум, которой завершается молитва пленников о возвращении на Украину,

На ясні зорі,

На тихі води,

В край веселий,

Між народ хрещений,

В города християнськії…! 38.

Сопоставление названого фрагмента “Слова” и наиболее полных вариантов эпической формулы дум “молитва невольников о возвращении на родину” позволяет реконструировать структурно-логическую схему соответствующей эпической темы в той дружинной песне об удачном побеге из степного плена, что стала, как полагаем, основным устно-поэтическим прототипом рассказа о бегстве князя Игоря:

 

“Слово о полку Игореве”                       Эпическая формула дум

 

1. Родина – солнечный свет:

“Сонце свhтится на небесh”                                                                “На ясні зорі”

2. Родина – доброжелательная человеку водная стихия:

“Дhвици поютъ на Дунаи”                                                                                            “На тихі води”

3. Родина – “свой” берег мирового океана:

“Въются голоси чрезъ море до Кіева”                                                                         “На святоруський берег” 39

4. Родина – страна радости, счастья

“Страны ради, гради весели”                                                                                        “В край веселий”

5. Родина – страна отечественной, христианской религии

“Игорь hдетъ по Боричеву къ                                                                                        “Між народ хрещений,

святhй Богородици Пирогощей”                                                                                  В города християнські”

 

Разумеется, Автор творчески трансформировал эту эпическую тему, и наиболее заметно его индивидуальное привнесение в последнем компоненте – сообщении о поездке Игоря Святославовича в Киеве к “Богородици Пирогощей”. Однако эта фраза связана уже с иным устным источником рассказа о побеге Игоря – древнерусской христианской легендой о бегстве из тюркского плена, которая заслуживает особого рассмотрения.

 

1 Ироическая песнь о походе на половцов удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича. – М., 1800. – С. 39. Далее цитируем памятник по этому изданию. 2 Исторические песни XVIII века / Изд. подгот. О. Б. Алексеева и Л. И. Емельянов. – Л., 1971. – № 27. – С. 31.   3 Потебня А. А. Слово о полку Игореве. Текст и примечания. 2-е изд. с доп. из черновых рукописей о “Задонщине”. Объяснение малорусской песни XVI  века. – Х., 1914. – С. 144.  4 См. еще: Балади. Родинно-побутові стосунки. – К., 1988. – С. 372. 5 Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записи Языковых в Симбирской и Оренбургской губерниях. – Л., 1977. – № 226. – C. 176.  6 Венедиктов Г. Л. Внелогическое начало в фольклорной поэтике // Рус. фольклор. – 1974. – Т. 14. – С. 230.  7 Леви-Строс К. Первобытное мышление / Пер., вступ. ст. и прим. А. Б. Островского. – М, 1994. – С. 126.  8 Венедиктов Г. Л. Указ. раб. – С. 230. 9 Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловим. 2-е доп. изд. /Подгот. А. П. Евгеньева и Б. Н. Путилов. – М., 1977. – С. 32. 10 Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записи Языковых… – Т. 1. – № 108. – С. 121.  11 Там же. – № 109. – С. 121; Исторические песни XVIII века… – № 503. – С. 271.  12 Героїчний епос українського народу: Хрестоматія / Упорядк. та прим. О. М. Таланчук, Ф. С. Кислого. – К., 1993. – С. 210. 13 Демкова Н. С. Проблемы изучения “Слова о полку Игореве” // Чтения по древнерусской литературе. – Ереван, 1980. – С. 102. 14 См.: Жирмунский В. М. Тюркский героический эпос. – Л., 1974. – С. 249–256. 15 Демкова Н. С. Указ. раб. – С. 103, 105. 16 Онежские былины, записанные А. Ф. Гильфердингом летом 1871 года. – М.; Л., 1950. – Т. 2. – № 73. – С. 4. 17 Исторические песни XVIII века. – №. 309. – С. 180. 18 Древние российские стихотворения… – С. 34. 19 Легенди та перекази / Упорядк. та примітки А. Л. Іоаніді. – К., 1985. – C. 194.  20 Украинские народные думы / Изд. подгот. Б. П. Кирдан. – М., 1972. – С. 327.  21 Древние российские стихотворения… – С. 143. 22 Украинские народные думы… –  С. 147.  23 Там же. – С. 258.   24 Исторические песни XVIII века… – С. 167. 24 Русские народные песни. – М., 1957. – № 69. – С. 95–96.  25 Словарь-справочник “Слова о полку Игореве” / Сост. В. Л. Виноградова. – М.; Л., 1978. – Вып. 5. – С. 59.   26 Хожение за три моря Афанасия Никитина / Изд. подгот. Я. С. Лурье и Л. М. Семенов. – Л., 1986. – С. 18. 27 Повість врем’яних літ / Літопис (За Іпатським списком) /Пер. з давньоруськ., післяслово, коммент. В. В. Яременка. – К., 1990. – С. 334.  28 Русские народные песни. – № 70. – С. 96–97; № 72. – С. 98; Собрание народных песен П. В. Киреевского. Записи Языковых… – № 239. – С. 181–182 и др.  29 Украинские народные думы… –  С. 155–157, 157–162, 167–170, 170–172 и др. 30 Махновець Л. І. Про автора “Слова о полку Игоревім”.– К., 1989. – С. 85, 88–91. 31 Словарь-справочник “Слова о полку Игореве”. – М.; Л., 1973. – Вып. 4. – С. 121.  32 Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. – М., 1956. – Т. 4. – С. 514. 33 Абрамович Д. Києво-Печерський патерик.– К., 1991. – С. 137. 34 Героїчний епос… – № 52. – С. 138. 35 Плисецкий М. М. Взаимосвязи   русского   и   украинского  героического эпоса. – М., 1963. – С. 295. 37 Украинские народные думы… –  С. 162. 37 См.:Ухов П. Д. Атрибуции русских былин. – М., 1970. – C. 137, 165–166.  38 Украинские народные думы… –  С. 113. 39 Там же. – С. 130.